Неточные совпадения
— Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты,
отец мой, меня обманываешь, а они того… они больше как-нибудь
стоят.
Вы не поверите, ваше превосходительство, как мы друг к другу привязаны, то есть, просто если бы вы сказали, вот, я тут
стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже,
отец родной или Чичиков?» — скажу: «Чичиков», ей-богу…
В нескольких шагах от последнего городского огорода
стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с
отцом.
— Мне ваш
отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях
стояла.
Потом хотела что-то сказать и вдруг остановилась и вспомнила, что другим назначеньем ведется рыцарь, что
отец, братья и вся отчизна его
стоят позади его суровыми мстителями, что страшны облегшие город запорожцы, что лютой смерти обречены все они с своим городом…
Сыновья его только что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва. Они были очень смущены таким приемом
отца и
стояли неподвижно, потупив глаза в землю.
Андрий
стоял ни жив ни мертв, не имея духа взглянуть в лицо
отцу. И потом, когда поднял глаза и посмотрел на него, увидел, что уже старый Бульба спал, положив голову на ладонь.
— Да он славно бьется! — говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И
отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому не спускай! А все-таки на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что
стоишь и руки опустил? — говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
Около чайного стола Обломов увидал живущую у них престарелую тетку, восьмидесяти лет, беспрерывно ворчавшую на свою девчонку, которая, тряся от старости головой, прислуживала ей,
стоя за ее стулом. Там и три пожилые девушки, дальние родственницы
отца его, и немного помешанный деверь его матери, и помещик семи душ, Чекменев, гостивший у них, и еще какие-то старушки и старички.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему
стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, — принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг
отец и мать, да три тетки в пять голосов и закричат...
Нечего делать,
отец и мать посадили баловника Илюшу за книгу. Это
стоило слез, воплей, капризов. Наконец отвезли.
А по́ лугу,
Что гол, как у подьячего
Щека, вчера побритая,
Стоят «князья Волконские»
И детки их, что ранее
Родятся, чем
отцы.
И
стоит ли то, что я сделал для покойного твоего
отца, чтобы ты до гроба моего меня не забывала?
Я уже несколько минут был свидетелем сего зрелища,
стоя у дверей неподвижен, как
отец, обратясь ко мне: — Будь свидетелем, чувствительный путешественник, будь свидетелем мне перед светом, сколь тяжко сердцу моему исполнять державную волю обычая.
Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в белом,
стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он был похож на
отца, что-то делал с цветами, которые он принес.
Она, в том темно-лиловом платье, которое она носила первые дни замужества и нынче опять надела и которое было особенно памятно и дорого ему, сидела на диване, на том самом кожаном старинном диване, который
стоял всегда в кабинете у деда и
отца Левина, и шила broderie anglaise. [английскую вышивку.]
Княгиня сидела в кресле молча и улыбалась; князь сел подле нее. Кити
стояла у кресла
отца, всё не выпуская его руку. Все молчали.
Это было лицо Левина с насупленными бровями и мрачно-уныло смотрящими из-под них добрыми глазами, как он
стоял, слушая
отца и взглядывая на нее и на Вронского.
— Меня вы забудете, — начал он опять, — мертвый живому не товарищ.
Отец вам будет говорить, что вот, мол, какого человека Россия теряет… Это чепуха; но не разуверяйте старика. Чем бы дитя ни тешилось… вы знаете. И мать приласкайте. Ведь таких людей, как они, в вашем большом свете днем с огнем не сыскать… Я нужен России… Нет, видно, не нужен. Да и кто нужен? Сапожник нужен, портной нужен, мясник… мясо продает… мясник…
постойте, я путаюсь… Тут есть лес…
— Это, батюшка, земля
стоит на трех рыбах, — успокоительно, с патриархально-добродушною певучестью объяснял мужик, — а против нашего, то есть, миру, известно, господская воля; потому вы наши
отцы. А чем строже барин взыщет, тем милее мужику.
Дуня
стояла в недоумении… «Чего же ты боишься? — сказал ей
отец, — ведь его высокоблагородие не волк и тебя не съест: прокатись-ка до церкви».
Наконец представлено возвращение его к
отцу; добрый старик в том же колпаке и шлафорке выбегает к нему навстречу: блудный сын
стоит на коленах, в перспективе повар убивает упитанного тельца, и старший брат вопрошает слуг о причине таковой радости.
—
Стой! Я — большие деньги и — больше ничего! И еще я — жертва, приносимая историей себе самой за грехи
отцов моих.
Если дети слишком шумели и топали, снизу, от Самгиных, поднимался Варавка-отец и кричал,
стоя в двери...
— Ваш
отец был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В доме тоже было тихо, как будто он
стоял далеко за городом.
Самгин
постоял у двери на площадку, послушал речь на тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам
отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.
— Вот тебе и
отец города! — с восторгом и поучительно вскричал Дронов, потирая руки. — В этом участке таких цен, конечно, нет, — продолжал он. — Дом
стоит гроши, стар, мал, бездоходен. За землю можно получить тысяч двадцать пять, тридцать. Покупатель — есть, продажу можно совершить в неделю. Дело делать надобно быстро, как из пистолета, — закончил Дронов и, выпив еще стакан вина, спросил: — Ну, как?
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал
отец, он говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он,
стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом,
отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц
стоял каменный полицейский, провожая седыми глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
В ее комнате
стоял тяжелый запах пудры, духов и от обилия мебели было тесно, как в лавочке старьевщика. Она села на кушетку, приняв позу Юлии Рекамье с портрета Давида, и спросила об
отце. Но, узнав, что Клим застал его уже без языка, тотчас же осведомилась, произнося слова в нос...
Елизавета Львовна
стояла, скрестив руки на груди. Ее застывший взгляд остановился на лице мужа, как бы вспоминая что-то; Клим подумал, что лицо ее не печально, а только озабоченно и что хотя
отец умирал тоже страшно, но как-то более естественно, более понятно.
Стародум. Ему многие смеются. Я это знаю. Быть так.
Отец мой воспитал меня по-тогдашнему, а я не нашел и нужды себя перевоспитывать. Служил он Петру Великому. Тогда один человек назывался ты, а не вы. Тогда не знали еще заражать людей столько, чтоб всякий считал себя за многих. Зато нонче многие не
стоят одного.
Отец мой у двора Петра Великого…
Г-жа Простакова. Родной, батюшка. Вить и я по
отце Скотининых. Покойник батюшка женился на покойнице матушке. Она была по прозванию Приплодиных. Нас, детей, было с них восемнадцать человек; да, кроме меня с братцем, все, по власти Господней, примерли. Иных из бани мертвых вытащили. Трое, похлебав молочка из медного котлика, скончались. Двое о Святой неделе с колокольни свалились; а достальные сами не
стояли, батюшка.
Г-жа Простакова (с веселым видом). Вот
отец! Вот послушать! Поди за кого хочешь, лишь бы человек ее
стоил. Так, мой батюшка, так. Тут лишь только женихов пропускать не надобно. Коль есть в глазах дворянин, малый молодой…
Долго
стоял я перед нею, не слушая ни
отца Герасима, ни доброй жены его, которые, кажется, меня утешали.
Отец Герасим, бледный и дрожащий,
стоял у крыльца, с крестом в руках, и, казалось, молча умолял его за предстоящие жертвы.
— Врешь, братец, какие тебе документы. На то указы. В том-то и сила, чтобы безо всякого права отнять имение.
Постой однако ж. Это имение принадлежало некогда нам, было куплено у какого-то Спицына и продано потом
отцу Дубровского. Нельзя ли к этому придраться?
Владимир потупил голову, люди его окружили несчастного своего господина. «
Отец ты наш, — кричали они, целуя ему руки, — не хотим другого барина, кроме тебя, прикажи, осударь, с судом мы управимся. Умрем, а не выдадим». Владимир смотрел на них, и странные чувства волновали его. «
Стойте смирно, — сказал он им, — а я с приказным переговорю». — «Переговори, батюшка, — закричали ему из толпы, — да усовести окаянных».
В другой раз, где-то в поясах сплошного лета, при безветрии, мы прохаживались с
отцом Аввакумом все по тем же шканцам. Вдруг ему вздумалось взобраться по трехступенной лесенке на площадку, с которой обыкновенно,
стоя, командует вахтенный офицер.
Отец Аввакум обозрел море и потом, обернувшись спиной к нему, вдруг… сел на эту самую площадку «отдохнуть», как он говаривал.
Вскоре мы подъехали к самому живописному месту. Мы только спустились с одной скалы, и перед нами представилась широкая расчищенная площадка, обнесенная валом. На площадке выстроено несколько флигелей. Это другая тюрьма. В некотором расстоянии, особо от тюремных флигелей,
стоял маленький домик, где жил сын Бена, он же смотритель тюрьмы и помощник своего
отца.
Но
отец Аввакум имел, что французы называют, du guignon [неудачу — фр.]. К вечеру стал подувать порывистый ветерок, горы закутались в облака. Вскоре облака заволокли все небо. А я подготовлял было его увидеть Столовую гору, назначил пункт, с которого ее видно, но перед нами
стояли горы темных туч, как будто стены, за которыми прятались и Стол и Лев. «Ну, завтра увижу, — сказал он, — торопиться нечего». Ветер дул сильнее и сильнее и наносил дождь, когда мы вечером, часов в семь, подъехали к отелю.
Один только
отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит, относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически. Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде и ни в ком: ни на море, ни на суше, ни в людях, ни в кораблях. У него была вражда только к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его глазах предмету, которая
стояла в его каюте и отнимала у него много простора и свету.
Один мальчик сначала перегнал товарища, но потом стал отставать.
Отец мальчика, старый артиллерист,
стоял на палубе и любовался на своего сынишку. Когда сын стал отставать,
отец крикнул ему: «Не выдавай! понатужься!»
—
Постой! полно, Левко. Скажи наперед, говорил ли ты с
отцом своим?
При сем слове Левко не мог уже более удержать своего гнева. Подошедши на три шага к нему, замахнулся он со всей силы, чтобы дать треуха, от которого незнакомец, несмотря на свою видимую крепость, не устоял бы, может быть, на месте; но в это время свет пал на лицо его, и Левко остолбенел, увидевши, что перед ним
стоял отец его. Невольное покачивание головою и легкий сквозь зубы свист одни только выразили его изумление. В стороне послышался шорох; Ганна поспешно влетела в хату, захлопнув за собою дверь.
— Готов обед, пан
отец, сейчас поставим! Вынимай горшок с галушками! — сказала пани Катерина старой прислужнице, обтиравшей деревянную посуду. —
Постой, лучше я сама выну, — продолжала Катерина, — а ты позови хлопцев.
— Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, — снилось мне, что
отец мой есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну. Каких глупостей не привидится! Будто я
стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…
Вот теперь на этом самом месте, где
стоит село наше, кажись, все спокойно; а ведь еще не так давно, еще покойный
отец мой и я запомню, как мимо развалившегося шинка, который нечистое племя долго после того поправляло на свой счет, доброму человеку пройти нельзя было.
—
Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай,
отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого — винюсь. Что же ты не даешь руки? — говорил Данило
отцу Катерины, который
стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.
Но ни один из прохожих и проезжих не знал, чего ей
стоило упросить
отца взять с собою, который и душою рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь на продажу.